View Full Version : Франц Верфель"Сорок дней Муса-Дага"
С ВЕРШИНЫ МУЖЕСТВА
Путь художника всегда не прост.
И чем больше художник, тем сложней и трагичней этот путь, потому что художник, оперируя всем миром, отвечает за все, — это его обязанность перед совестью своего убеждения, его судьба, его сочувствие и помощь, его познание и предупреждение, подкрепленные опытом своих собственных синяков и шишек, опытом своей собственной трагедии.
Художник бьется в одиночку, но судьба его индивидуальности — глобальна.
Такой мне представляется и высокоодаренная индивидуальность Франца Верфеля во всех его прозрениях и терзаниях на пути к вершине творческого подвига своей беспокойной и мятущейся жизни в кровавых водоворотах нашего двадцатого века.
Франц Верфель родился в Праге в 1890 году в богатой купеческой еврейской семье. После окончания гимназии он учился в Лейпциге и Гамбурге.
Его друзьями в поисках истины были Кафка и Эгон Эрвин Киш.
Он очень рано заболел неизлечимым беспокойством «о перемене мира путем духовного обновления всех людей».
Он бросался от христианства к марксизму. Он так до последнего затухания своего творческого гения и не нашел твердой почвы для своих беспокойных поисков.
Он писал стихи и драмы: очерки и эссэ, романы и памфлеты и во всех жанрах оставил свое слово, свою незаурядную индивидуальность, интересную и сейчас не только историку литературы.
Он умер в Калифорнии в 1945 году, и сумрак разочарований изгнанника, подсвеченный салютом победы, замкнулся над его прахом на чужой земле.
Он был ищущей натурой, обладавшей редкостным локатором предчувствия и озаренности прозрения.
Он в числе лучших умов европейской культуры двадцатого столетия в одно и то же время с Роменом Ролланом и Томасом Манном, Лионом Фейхтвангером и Пером Лагерквистом первым начал свою личную войну с фашизмом. Это была жестокая борьба, борьба не на жизнь, а на смерть.
И как у каждого художника, пытавшегося судьбой своей понять свое время, связать своей творческой индивидуальностью прошлое с грядущим, у Франца Верфеля была своя трагедия и своя вершина.
И этой вершиной он заслужил бессмертие.
Я говорю о его эпическом романе «Сорок дней Муса-дага».
Эта книга была написана в 1933 году. Она была одним из первых выстрелов, одним из первых предупреждений и самой Германии и всему человечеству о появлении реального фашизма во всей его омерзительной, кровавой сущности.
Она ясно и убедительно говорила о том, что у Гитлера и Муссолини были в двадцатом веке свои предшественники, она предупреждала Европу и весь мир о том, что эти ученики пойдут дальше своих учителей и в масштабности и в изощренности своих кровавых дел.
Она учила людей бдительности. Она была не только памятником Геноциду, а прежде всего учебником сопротивления. Она разоблачала и самих палачей человечества и их кровавую философию.
Франц Верфель знал, что палач, кроме всего прочего, отвратителен и опасен тем, что имеет свойство, когда у него нет дела, придумывать и выискивать его, что, однажды попробовав человеческой крови, он уже не может жить без нее.
Полвека книга Франца Верфеля боролась с палачами человечества и продолжает свою историческую благодарную миссию по сей день. Она была переведена почти на все европейские языки, она воспитывала умение человека в трудный час своей судьбы жертвовать собой ради своих братьев. Она учила этому высшему подвигу, и в разгроме фашизма, этого самого отвратительного и страшного зла двадцатого века, есть ее еще, быть может, не оцененная по достоинству заслуга.
Эта книга в строю. Она продолжает благородное дело души Франца Верфеля, и горизонты ее действия пока еще безграничны. И слова Фридриха Шиллера о том, что человек, который нужен был лучшим людям своего времени, — нужен для всех времен, целиком относятся и к судьбе самого Франца Верфеля и к его вершинной книге «Сорок дней Муса-дага».
Я уверен, что сегодняшний читатель поймет всю ее великую современность, ее боль, глубину постижения противоречивости нашего времени и будет обрадован ее пронизывающим душу сочувствием.
Мне кажется, что последние слова Юлиуса Фучика, сказанные им всему миру: «Люди, я любил вас! Будьте бдительны!» — звучат как самая точная рецензия на книгу его старшего соотечественника Франца Верфеля, потому что рукой того и другого водило одно и то же убеждение, одна и та же верность человеческому братству, одна и та же уверенность в том, что палачи побеждаемы, какими бы жестокими они ни были, тем более что жестокость есть не что иное, как оборотная сторона трусости.
Есть в Ереване, на крутом берегу Раздана, печальный памятник жертвам Геноцида, памятник позору истории Турции. Памятник чудовищному преступлению разнузданного национализма, можно сказать,первого реального действия фашизма в двадцатом веке, уничтожившего в 1915 году половину армян, памятник жестокости. Памятник предупреждения всем народам всей нашей земли.
И когда я там бываю, я слышу плач Комитаса, пронзительный плач недоумения и тревоги, плач человеческой души и космоса, обращенный вечным своим звучанием ко всем человеческим душам будущих времен. Этот плач сливается в моей душе с плачем Майданека и Освенцима, Клооги и Бухенвальда, с криком детей Лидицы и Хатыни.
Но Франц Верфель обратился в своей книге не столько к жерт вам, сколько к героям, не к пассивному подчинению жестокости, а к сопротивлению, к примеру активного противостояния палачам.
Герой его книги Габриэл Багратян, армянин по происхождению, сын богатых родителей, получивший блестящее гуманитарное образование в Европе, офицер турецкой армии, имеющий награды за храбрость, полученные на Балканском театре военных действий, вместе с француженкой-женой и сыном возвращается из Парижа как наследник в имение своего умершего брата в Турцию, к подножию горы Муса, в страну своего детства, в мир своих сородичей-армян.
У него есть все. Деньги. Семья, прекрасный дом, своя земля и устойчивое положение в обществе.
Но весь этот мир мнимого благополучия, шатаясь, рушится под натиском непредвиденного события.
Один из руководителей тогдашнего турецкого правительства, Энвер-паша, обманом отнимает у армян оружие и, объявив их вне закона, обрушивает на них ненависть фанатиков, и огнем и мечом в этом разгуле национализма начинается планомерное и хорошо разработанное поголовное истребление армян.
И с блестящего офицера турецкой армии Габриэла Багратяна, отмеченного турецкой наградой за храбрость, слетает лоск европейского космополитизма, и он становится сыном своего народа. И сами события ставят его во главе сопротивления. Он знает военное дело. Он собирает армянское население окрестных деревень и ведет из долины на гору Муса.
Он находит единомышленников и оружие и организует оборону по строгим правилам фортификации.
Ему некогда было думать, как он превратился в Леонида*, а его сородичи стали похожи на греков в битве при Фермопилах.
По всей Турции идет резня армян. Их грабят и насильно сгоняют с их родины, давным-давно обжитых мест и гонят по всем дорогам Турции в гиблые места, где они будут умирать от голода под беспощадным солнцем пустыни.
Так же через четверть века эсэсовцы по приказу Гитлера будут сгонять в Бухенвальд и Освенцим, в Равенсбрюк и Клоогу евреев и поляков, русских и цыган — всех неугодных — к газовым печам, к ямам и будут жечь, расстреливать в упор женщин и детей, стариков и старух и над всей Европой воздух будет пахнуть паленым человеческим волосом.
По всей Турции идет резня армян, но стоит Муса-даг, неприступная гора армянского мужества. Ее гарнизон отбивает атаки регулярных батальонов Талаата. Истекает кровью, но держится гора Муса — у ее гарнизона нет другого выхода. И он стоит на своих рубежах. Он отбивается и наступает. Один среди всей земли, охваченной огнем безумия, не сдает высоты мужества своего человеческого духа.
С таким же упорством будут стоять четверть века спустя защитники Бреста и Гангута, защитники Аджимушкия и Одессы, защитники Ленинграда и Москвы. Все братья по мужеству, все герои битвы за человеческое достоинство.
Стоит гора Муса сорок дней и ночей на голодном пайке — без хлеба и пороха. Стоит и будет стоять как пример стойкости для всех народов всей земли, для всего человеческого братства.
И нет смерти героям Муса-дага, их подвиг остается на века в душе самого времени.
Его, этот подвиг, для всех времен и всех народов оставил сочувствием сердца своего, мужеством души своей, мастерством таланта своего писатель Франц Верфель.
Он написал эту книгу в 1933 году. Написал как предупреждение всей Европе и всему миру о том, что на земле появился Гитлер, что за ним идет беда, крупнее по масштабам и коварнее по изощренной жестокости.
И Франц Верфель не ошибся и самой судьбой своей поплатился за это откровение. Гитлер выгнал Верфеля из Австрии. Он переехал в Париж. Гитлер выгнал его из Парижа, он вместе с Томасом Манном тайно перебрался в Испанию, потом через Португалию в Америку. Гитлер хотел превратить его в изгоя, а он стал сыном Земли, певцом людей, которым ничего не страшно, если они готовы умереть друг за друга каждую минуту.
Книга Франца Верфеля «Сорок дней Муса-дага» — это песня мужеству. Она написана абсолютно талантливо. У каждого героя этой книги свой характер и свой голос. Она умна и дальновидна.
У нее будет завидно долгий век, потому что от души идущее слово, слово, наполненное страстью, долговечнее даже мрамора, на котором оно высечено.
В этой книге живут и действуют мудрость познания, горечь опыта и беспощадность предвидения, причем написана она, как это и подобает большому художнику, не назойливо, а с той долей естественной правдивости, которая делает ее духовным явлением времени.
На берегу Раздана стоит печальный памятник Геноциду. Там внутри склоненных колонн как в каменных ладонях вечности, горит вечный огонь памяти и звучит пронзительная музыка, просвещающая человеческую душу.
http://r.foto.radikal.ru/0703/b3/d46ef7cdd4f9.gif
Но кроме этого памятника, за городом, по дороге в Эчмиадзин, у деревни Мусалер, у той самой деревни, в которой живут потомки защитников горы Муса, есть другой памятник,— памятник героям Муса-дага. Он стоит как башня бесстрашия на взгорье, сооруженный из красного туфа, на лицевой стороне просматривается означенный рельефом орел — символ смелости и красоты человеческого духа.
Этот памятник построен самим народом. И каждый год здесь в день Победы на Муса-даге собираются наследники героев и молча клянутся нести эстафету мужества по дороге человеческого братства.
На красной кладке добротно обтесанного туфа еще пока не выбито ни одного имени героев Муса-дага. Они будут выбиты, эти имена. Все до одного. И среди этих имен мне хотелось бы увидеть имя Франца Верфеля. воссоздавшего этот подвиг для всех людей на все времена.
Он достоин этого.
МИХАИЛ ДУДИН
Очень приятно было прочесть эту тему,ведь как раз читаю сейчас эту книгу!После 3 неудачных попыток,у меня получилось!Тяжело её читать,я ведь принимаю всё очень близко к сердцу!!!
Книга потрясающая!
Я армянка на половину и в Армении не была с 3 лет,армянский вообще не знаю!Живу в Украине!Но всегда помнила,что во мне течёт армянская кровь!И в этом году я многое для себя поняла!Лишь прочитав эту книгу и начав общаться с армянами!
Во мне такой огромный поток патриотизма,что аж распирает меня всю!!!
Я счастлива и я горжусь тем,что я армянка!!!По-моему на все 100%!
Очень приятно было прочесть эту тему,ведь как раз читаю сейчас эту книгу!После 3 неудачных попыток,у меня получилось!Тяжело её читать,я ведь принимаю всё очень близко к сердцу!!!
Книга потрясающая!
Я армянка на половину и в Армении не была с 3 лет,армянский вообще не знаю!Живу в Украине!Но всегда помнила,что во мне течёт армянская кровь!И в этом году я многое для себя поняла!Лишь прочитав эту книгу и начав общаться с армянами!
Во мне такой огромный поток патриотизма,что аж распирает меня всю!!!
Я счастлива и я горжусь тем,что я армянка!!!По-моему на все 100%!
Molodets Karishaaaaaaaaa !!! Ya znayu ocheni tyajelo chitati etu knigu no eta nasha istoria -Ya chitala etu knigu i vkontse rasplakalasi .Vedi tam rechi shla i o moix predkax Moya babushka ostalasi s bratom sirotoy iz 10 detey toliko oni ostalisi jivimi ostalinie vernee vsego pogibli Goroda Van,Erzrum,Kars ya chitayu gorodami svoix predkov xotya tochno ne znayu v kakom iz nix ya jila da i babushke bilo 5-6 kogda proizoshla eta tragedia.Poetomy starayusi pisati na etu temu .
А моя мама читала эту книгу,когда была беременна и тогда просто рыдала!Она мне с детства рассказывала про эту книгу,что когда-нибудь я обязана прочесть её!
Мне кажеться,что это передалось мне генетически,есть же какая-то связь между матерью и ребенком,даже когда он в утробе!!!
Пиши ещё пожалуйста,буду рада!!!
Герои Гомера сражаются за Скейские ворота*, и каждый мнит, что от его оружия зависит исход боя — победа или поражение. Но битва героев лишь отражение той, которую с громкими кликами ведут над их головами боги, решая судьбы людей. Но и богам неведомо, что их спор — только отражение борьбы, исход которой давно предрешен в сердце всевышнего, ибо от него проистекает и покой и смута.
В ту самую минуту, когда доктор Иоганнес Лепсиус, подгоняя извозчика, подъезжает наконец к большому мосту, соединяющему зеленый Пера со Стамбулом, включается автоматическая сигнализация, звонит колокол, опускается шлагбаум, мост, задрожав, со стоном, будто живой, переламывается пополам и оба его металлических крыла медленно разворачиваются, впуская военный корабль во внутреннюю гавань Золотого Рога.
— Какой ужас! — громко говорит по-немецки Лепсиус.
Закрыв глаза, он откидывается на спинку потертого сиденья Пролетки. Но через секунду выскакивает, сует, не считая, извозчику деньги и бежит по лестнице вниз; поскользнувшись на апельсиновой корке и еле удержавшись на ногах, спешит к набережной, где ожидают пассажиров киики*. Выбора нет; у причала только два невозмутимых лодочника, дремлющие в своих кииках и, видимо, вовсе незаинтересованные в заработке.
Лепсиус прыгает в киик и с отчаянием указывает перевозчику на Стамбул. Осталось шесть минут до назначенного ему приема в сераскериате — военном министерстве. Если даже лодочник будет грести изо всех сил, пройдет не меньше десяти минут, пока они пересекут пролив.
На том берегу, прикидывает в уме Лепсиус, наверное, найдется какой-нибудь экипаж. Оттуда он минут за пять доберется до министерства. Если обстоятельства сложатся благоприятно (пятнадцать минут минус шесть), он опоздает на девять минут! Крайне неприятно, но, может, обойдется.
Конечно же, обстоятельства складываются неблагоприятно. Лодочник ведет свой киик как венецианский гондольер, и ни понуканием, ни уговорами нарушить его невозмутимое спокойствие нельзя. Лодка подпрыгивает на волнах и — ни с места.
— Что делать, эфенди, море входит в пролив, — объясняет обожженный ветрами турок: перед роком он бессилен.
Вдобавок под самым носом дорогу им пересекает рыболовный катер, они теряют еще две минуты. В каком-то забытьи — его еще и укачало — Лепсиус перебирает в памяти все, что было.
Ради этого одного часа свидания в военном министерстве он согласился на тяжелое путешествие, ехал из Потсдама в Константинополь, день за днем осаждал просьбами германского посла, и не только его, но и представителей всех нейтральных государств. Ради этого часа он разыскивал в разных домах немцев или американцев, прибывших из глубины страны, подробно расспрашивал их о ходе событий. Ради-этого часа он целыми днями сидел в бюро американского «Библейского общества», докучал всевозможным духовным сановникам, пробирался закоулками, всячески петляя, чтобы ускользнуть от турецких шпиков, в явочные квартиры армянских друзей. И все это только для того, чтобы подготовиться к сегодняшнему свиданию. И вот судьба сыграла с ним злую шутку: он опаздывает. Бесовщина какая-то! А сколько хлопотал об этом свидании капитан из германской военной миссии, такой обязательный! Трижды обещали и трижды отказывали. Оттоманский бог войны Энвер-паша не очень церемонится со столь заурядным врагом, как доктор Иоганнес Лепсиус.
Уже прошло десять минут. Энвер-паша прикажет ни в коем случае не принимать этого немецкого интригана, и дело проиграно. Ну и пусть! Мой народ тоже борется за свою жизнь. Над ним тоже занес копыта конь вороной с всадником, «имеющем меру в руке своей». В конце концов, что мне за дело до армян!
Иоганнес Лепсиус отвечает на эти лживые утешения коротким, сухим рыданием. Нет, мне есть дело до армян, они мне дороги, и если по всей строгости допросить сердце, оно ответит, что армяне, сколь это ни грешно и ни противоестественно, дороже мне, пожалуй, чем мой собственный народ.
Со времен Абдула Гамида, после резни 1896 года, после поездки по стране, с самого начала своей миссионерской деятельности Иоганнес Лепсиус чувствует, что ниспослан богом этим несчастным. Они — его земное предназначение. И перед ним встают эти лица. Смотрят огромными очами. Такие у тех, кому суждено испить чашу до дна. Наверное, такие глаза были у Распятого. Оттого, быть может, Лепсиус так любит этот народ. Еще час назад он смотрел в глаза патриарху, архипастырю армян в Турции, вернее, то и дело отводил взгляд от глаз монсеньера Завена, в которых светилась безнадежность. Между прочим, из-за этого визита к патриарху он и опоздал. Так или иначе, он сделал глупость: вздумал потом вернуться в Пера, в отель «Токатлян», чтобы переодеться. Да, к патриарху следовало явиться в черном сюртуке, как подобает протестантскому священнослужителю. Зато Энверу он не должен напоминать о своем звании: нужно избегнуть всего, что придало бы этому решающему свиданию хоть тень торжественности. Стиль господ иттихатистов ему знаком. Обычный серый костюм, небрежный тон, самоуверенные манеры, частые намеки на стоящие за ними силы — вот как нужно вести себя с этими авантюристами. В итоге виноват во всем серый костюм Лепсиуса.
Зачем он так долго сидел у патриарха? Надо было откланяться через несколько минут. К сожалению, он никогда не умел педантично и неуклонно стремиться к цели; даже организуя помощь армянам после абдулгамидовской резни, он добился успеха не потому, что придерживался разумной политики, а потому, что неистово стучался во все двери. Сослужила службу и его юношеская слабость, пристрастие к ходячим выражениям: «Пляска смерти», «Вечный жид», «Джон Буль» и т. д. Он импровизатор, действует под влиянием минуты, да, он таков, сам это знает. Вот и сегодня не мог вовремя уйти от этого трогательного пастыря.
— Через час вы встретитесь с Энвером. — По слабому голосу монсеньера Завена можно было догадаться о веренице бессонных ночей, о том, что он терял голос по мере того, как терял силы его народ.
— Вы встретитесь с этим человеком. Благослови вас бог, но и вы ничего не добьетесь.
— Ваше преосвященство, я лично не так безнадежно смотрю на вещи, — попытался было утешить его Лепсиус, но осекся.
Взмах руки, в котором и скорбь и обреченность.
— Сегодня нам стало известно, — сказал патриарх, — что вслед за Зейтуном, Айнтабом и Марашем депортации подвергнутся вилайеты Восточной Анатолии. Таким образом, кроме западной части Малой Азии, не пострадали пока только Алеппо и прибрежная полоса близ Александретты. Кому, как не вам, знать, что депортация — это особенно мучительная, замедленная и смертоносная пытка. Вряд ли кто-нибудь из зейтунцев выживет.
Взгляд патриарха не допускает возражений.
— Не стремитесь к недосягаемому, сосредоточьте усилия на достижимом. Может быть, вам удастся — я, правда, в это не верю — добиться отсрочки для Алеппо и прибрежной полосы. Каждый день отсрочки — это достижение. Подчеркните роль немецкой общественности и прессы, которые вы будете информировать. И главное, не морализируйте. У таких людей это вызовет только насмешку. Не выходите из области реальной политики. Угрожайте последствиями в экономике, — это больше всего действует. А теперь, милый сын мой, благословляю вас на ваше благородное дело! Храни вас Христос!
Лепсиус склонился, и патриарх осенил широким крестом его голову и грудь.
И вот сидит Лепсиус в неуклюжей барке, колыхаясь на волнах Золотого Рога, а бесстрастный перевозчик раздумчиво загребает веслами. Пока они причалили, прошло свыше двадцати минут. Иоганнес Лепсиус сразу замечает, что на стоянке нет ни одного экипажа. Он саркастически смеется: нет, за всей этой чередой изощренно придуманных помех скрывается не простая случайность! Вражья сила потому все время и путается у него под ногами, что он вмешался в армянские дела, а им предначертано идти своим ходом.
Лепсиус уже не озирается по сторонам в поисках извозчика, он не задумываясь бежит со всех ног вперед, рослый, старый, приметный. Но толку мало: площади и улицы Стамбула запружены огромной ликующей толпой. Мимо домов, увешанных флагами, мимо пестро разукрашенных лавок и кофеен плывут, сталкиваясь и оттесняя друг друга, тысячи фанатичных лиц с разъятыми в крике ртами, тысячи людей в фесках и тарбушах.
Что случилось? Неужто отогнали союзников от Дарданелл?
Лепсиус вспомнил дальнюю канонаду, доносящуюся по ночам. Тяжелая артиллерия английского флота прокладывает дорогу в Константинополь.
И тут Лепсиус вспоминает, что нынче какая-то памятная дата, связанная с младотурецкой революцией. Вероятно, празднуют день, когда младотурецкий комитет, перебив своих политических противников, обеспечил себе захват власти. Но какой бы ни был нынче праздник, чернь бушует, рычит. Перед конторой некой фирмы собралась большая толпа. Какие-то парни взобрались на услужливо подставленные плечи, вскарабкались на карниз — миг! и большая вывеска летит на землю.
Лепсиус, попавший в гущу толпы, спрашивает стоящего рядом человека без фески на голове:
— Да что это все означает?
В ответ он слышит, что больше нельзя терпеть надписи на иностранных языках. Турция принадлежит туркам! Поэтому все дорожные указатели, названия улиц и вывески будут отныне писать только по-турецки! Собеседник Лепсиуса (не то грек, не то левантинец) злорадно смеется:
— На этот раз они разгромили своего союзника. Это — немецкая фирма.
Сквозь толпу вереницей ползут задержавшиеся в пути трамваи.
«Все пропало, — думает Лепсиус, — теперь уже безразлично, когда я туда попаду». И все-таки снова бежит дальше, бесцеремонно расталкивая толпу.
Еще один проулок, и перед ним открывается площадь. Огромный дворец сераскериата. Гордо высится башня Мах»»»» II.
Пастор дает себе передышку. Замедляет шаг, чтобы не войти в логово льва запыхавшись. Когда, устав от бесконечных лестниц и коридоров, он предъявляет свою визитную карточку в приемной военного министерства, изящный и очень любезный дежурный офицер сообщает ему, что его превосходительство Энвер-паша глубоко сожалеет — он не мог больше ждать и просит господина Лепсиуса оказать честь и посетить его в Серале, в его личных апартаментах в министерстве внутренних дел.
Иоганнесу Лепсиусу предстоит проделать еще более длинный путь. Однако на сей раз наваждение кончилось, бесы занялись кем-то другим, а ему прямо-таки создали все удобства. У ворот ждет освободившийся экипаж, извозчик рад угодить седоку, избегает людных улиц, и отдохнувший, проникнувшийся непостижимым для него самого оптимизмом борец с волшебной быстротой приближается к мирному Сералю. Грохоча по старой булыжной мостовой, экипаж подкатывает к министерству. Лепсиуса уже ждут. Не успел он предъявить визитную карточку, как чиновник встречает его вопросом:
— Доктор Лепсиус?
Добрый знак! Снова лестница и длинные коридоры, но теперь окрыленный надеждой Лепсиус легкой поступью приближается к цели. В министерстве внутренних дел стоит тишина, крепость Талаата-бея будто дремлет. На сказочные чертоги походят комнаты без дверей, вместо дверей колышатся занавеси. Это тоже успокаивает Лепсиуса, воспринимается неизвестно почему как хорошая примета.
В конце коридора его вводят в особые апартаменты. Это штаб Энвера-паши в министерстве внутренних дел. Не иначе как здесь, в этих двух комнатах, решалась судьба армян. Комната побольше служит, очевидно, приемной и залом заседаний; рядом — кабинет с большим пустым письменным столом. Внимание Лепсиуса привлекают три портрета, висящие над столом. Справа — Наполеон, слева — Фридрих Великий, посреди — увеличенная фотография турецкого генерала: это несомненно, сам Энвер-паша, новоявленный бог войны.
В ожидании Лепсиус садится у окна. Поверх стекол пенсне он взглядом вбирает в себя покой, которым веет от прекрасной картины разрушения: обвалившиеся купола, обломки мрамора, осененные пиниями. А за ними Босфор с плывущими мимо словно игрушечными пароходиками.
Устремленный вдаль близорукий голубой взор, детский очерк губ, выступающих из мягкой, седой бородки, крепкие щеки, раскрасневшиеся от беготни и волнений, — есть в этом облике что-то страдальческое, но есть и одержимость, которая и к себе бывает беспощадна.
Слуга приносит медный кофейник. Лепсиус с наслаждением выпивает три-четыре чашечки кофе. Теперь он бодр, ощущает нервный подъем, к голове приливает свежая кровь.
Когда Энвер-паша входит, Лепсиус допивает последнюю чашечку.
В Берлине, перед своим отъездом, Лепсиус попросил описать внешность Энвера-паши, и все же он поражен, увидев, что турецкий Марс, один из семи или девяти властителей мира, от которых зависит жизнь и смерть, мал ростом и так невзрачен. Лепсиусу становится ясно, почему здесь висят портреты Наполеона и Фридриха. Это — герои ростом метр шестьдесят. Гениальные честолюбцы, которые достигли высот славы, хоть и не вышли ростом. Лепсиус готов спорить, что Энвер-паша носит сапоги на высоком каблуке. Во всяком случае, каракулевая шапка, которую он не снимает, гораздо выше форменных головных уборов. Шитый золотом мундир (то ли маршальский, то ли собственного фасона), изумительного покроя, сшит по талии, сидит как влитой и в сочетании с двумя рядами сверкающих орденов придает Энверу легкомысленно-моложавый и элегантно-задорный вид.
«Цыганский барон», — думает Лепсиус, и хоть растревоженное сердце колотится, в памяти возникает бравурный вальс далекой юности:
Я цыганский барон,
У меня много жен...
Однако текст арии, которую Лепсиус вспомнил, глядя на блестящий мундир, совсем не соответствует характеру молодого полководца. По лицу судя, Энвер-паша не то застенчив, не то робок, он по-девичьи вскидывает глаза. Узкобедрый, с покатыми плечами, он двигается легко, даже изящно. Лепсиус чувствует себя неуклюжим рядом с ним. Первая атака, которую Энвер-паша предпринимает, основана на личном обаянии, на умении пленить посетителя своей балетной пластичностью. Поздоровавшись, он не уводит Лепсиуса в неуютный кабинет, а просит остаться на месте, придвигает стул к столику у окна и подсаживается, пренебрегая невыгодным для себя освещением.
Лепсиус, как и наметил в своей программе боевых действий, начинает разговор с того, что передает генералу поклон от немецкой почитательницы. Энвер-паша отвечает улыбаясь, с присущей ему обаятельной скромностью. У него приятный тенор, звук которого вполне гармонирует с обликом генерала. Отвечает на чистом немецком языке:
— Я глубоко уважаю немцев. Это бесспорно поразительный народ, нет ему равных в мире. Достижения немцев в нынешней войне непревзойденны. Я лично всегда рад приветствовать у себя немца.
Пастор Лепсиус отлично знает, что в младотурецком комитете Энвер-паша представлял французскую партию, а возможно, и сейчас тайно ее представляет. Энвер долго противился вступлению Турции в войну на стороне Германии, а не Антанты. Но сейчас это не существенно, поэтому Лепсиус продолжает обмен любезностями, зондирует почву.
— В Германии у вашего превосходительства есть множество верных почитателей. От вас ждут подвигов всемирного значения.
Энвер вскидывает глаза, отмахивается, как бы давая понять, что устал обороняться от притязаний, скрывающихся за подобной лестью.
Пауза. Смысл ее приблизительно таков: «Ну-ка, голубчик, попробуй меня разговорить!»
Лепсиус прислушивается к звукам за окном: оттуда доносятся только тихое посвистывание и звонки транспорта на Босфоре.
— Я заметил, что народ в Стамбуле настроен восторженно. Сегодня в городе царит особенное оживление.
Генерал решает высказаться в стиле основополагающих патриотических деклараций. Благозвучный голос сейчас бесстрастен:
— Война трудная. Но наш народ сознает свой долг.
Первый выпад немца:
— И внутри страны тоже, ваше превосходительство?
Генерал радостно смотрит куда-то вдаль.
— Разумеется, внутри страны происходят большие события.
— Ваше превосходительство, эти большие события мне хорошо известны.
Физиономия военного министра выражает непонимание, он даже слегка удивлен. Цвет лица у главы гигантской империи на редкость свежий, юношеский.
— Положение на Кавказском фронте с каждым днем улучшается. Правда, еще не время судить о делах южной армии Джемаля и вашего соотечественника Кресса.
— Весьма отрадно слышать, ваше превосходительство. Но, упомянув о положении внутри страны, я имел в виду не район военных действий, а мирные вилайеты.
— Когда государство ведет войну, все области страны становятся районами военных действий, больше или меньше.
Генерал слегка подчеркивает эти слова, в дальнейшем они приобретают особое значение. Пока же авангардный бой закончился неблагоприятно для пастора. Он вынужден прибегнуть к лобовой атаке.
— Вероятно, вашему превосходительству известно, что я прибыл сюда не как частное лицо, а как председатель германского общества по изучению Ближнего Востока. Я должен представить туда доклад по поводу некоторых событий.
Удивление в широко раскрытых глазах Энвера. Это еще что такое: — «Общество по изучению Ближнего Востока»?
— Министерство иностранных дел, да и сам господин рейхсканцлер относятся с живым интересом к моей миссии. По возвращении я сделаю в рейхстаге доклад по армянскому вопросу, информирую депутатов и прессу.
Энвер-паша, который, по обыкновению потупясь, терпеливо слушал посетителя, при словах «армянский вопрос» поднимает голову. Лицо избалованного мальчика на миг омрачается: вечно эти серьезные люди пристают к нему с одними и теми же глупостями. Но через секунду все опять в порядке. А Лепсиус уже не владеет собой.
— Я пришел к вам за помощью, ваше превосходительство, будучи убежден, что столь выдающийся полководец и герой не способен совершить ничего такого, что омрачило бы его исторический образ.
— Знаю, господин Лепсиус, — снисходительно и с чрезвычайной благожелательностью отвечает Энвер-паша, — вы прибыли сюда и просили о встрече, желая получить разъяснения по известному вопросу. Хотя меня отягчают тысячи важных дел, я готов уделить вам столько времени, сколько понадобится, и сообщить все нужные вам сведения.
Лепсиус вынужден изобразить мимикой глубочайшую благодарность.
— С тех пор как мы с друзьями возглавили правительство, — говорит генерал, — мы неизменно старались оказывать армянскому мил-лету всяческое содействие и проявлять абсолютную справедливость. Существует давнишняя договоренность. Ваши армянские друзья горячо приветствовали нашу революцию и давали всевозможные клятвы верности. А затем вдруг нарушили эти клятвы. До поры до времени мы старались не замечать происходящего, пока это было возможно, пока турецкий народ, оплот государства, не оказался под угрозой. Мы ведь живем в Турции, не так ли? Когда разразилась война, стало больше случаев государственной измены, предательства, заговоров, невероятно усилилось дезертирство; когда же дело дошло до открытого мятежа — я имею в виду крупное восстание в Зейтуне, — тогда мы были вынуждены предпринять контрмеры, если хотели сохранить право называться народным правительством и вести войну.
Лепсиус кивает головой, — кажется, он вот-вот согласится с генералом.
— Ваше превосходительство, в чем выразились доказанные на суде факты государственной измены и предательства?
Энвер широко разводит руками, как бы говоря, что доказательств целый ворох, их не счесть.
— Тайный сговор с Россией. Достаточно показательны хвалы, которые расточал армянам Сазонов в Государственной Думе, затем заговор с французами и англичанами. Интриги, шпионаж — все, что только можно вообразить.
— Велось ли по поводу этих дел законное судебное разбирательство?
— Конечно же, военным трибуналом. У вас поступили бы точно так же. Совсем недавно осуждены и публично казнены пятнадцать опаснейших преступников.
«Наивная наглость», — отмечает про себя Лепсиус. Он откидывается на спинку кресла и старается совладать с дрожью в голосе:
— Насколько мне известно, эти пятнадцать армян были арестованы задолго до войны, следовательно, их никак нельзя было судить на основании действующих законов военного времени.
— Мы сами вышли из революции, — отвечает генерал некстати, весело, как мальчик, вспоминающий милые шалости. — Мы хорошо знаем, как это делается.
Лепсиус сдерживает готовое сорваться с языка крепкое словцо насчет этой их революции и, откашлявшись, задает новый вопрос:
— Стало быть, армянские общественные деятели и интеллигенция, которых здесь, в Стамбуле, арестовывали и высылали, тоже изобличены в государственной измене?
— Согласитесь же, что здесь, в непосредственной близости к Дарданелльскому фронту, мы не можем терпеть даже потенциальных государственных изменников.
На это Иоганнес Лепсиус не возражает, но вдруг с азартом ставит свой основной вопрос:
— А Зейтун? Мне крайне важно услышать мнение вашего превосходительства о Зейтуне.Безукоризненная любезность Энвера-паши несколько тускнеет, приобретает более официальный характер.
— Восстание в Зейтуне — один из самых крупных и подлых мятежей в истории турецкого государства. Бои с повстанцами, к сожалению, стоили нашим войскам тяжелых потерь, я не могу вам по памяти привести точные данные.
— У меня другие сведения о Зейтуне, ваше превосходительство. — Лепсиус наносит этот удар, отчеканивая каждое слово. — Согласно этим сведениям, ни в каком мятеже тамошнее население не участвовало, а зато на протяжении месяцев его провоцировали и притесняли местные власти и администрация санджака. Из сведений, которыми я располагаю, видно, что не произошло ничего такого, чего нельзя было бы устранить с помощью усиленного наряда полиции. Между тем каждому непредубежденному человеку ясно, что вмешательство военных сил в количестве нескольких тысяч солдат оказалось возможным только потому, что это входило в намерения властей.
— У вас неверные сведения, — с холодной учтивостью отвечает генерал. — Нельзя ли узнать источник вашей информации, господин Лепсиус?
— Я назову некоторые источники, но заранее предупреждаю, что среди них нет армянских. Напротив, я исхожу из содержания дословно известных мне докладов, составленных различными германскими консулами. Я располагаю записями миссионеров, которые были свидетелями самых чудовищных злодеяний. Наконец, я получил полное, безупречное изложение хода событий от американского посла,мистера Моргентау.
— Мистер Моргентау, — высокомерно замечает Энвер-паша, — еврей. А еврей всегда фанатически становятся на сторону меньшинства.
Перед этой элегантной недоступностью доводам разума Лепсиус цепенеет. Руки и ноги у него сейчас холодны как лед.
— Дело не в Моргентау, ваше превосходительство, а в фактах. А факты вы не станете и не можете опровергать. Сотни тысяч людей уже на пути в ссылку. Власти говорят о переселении. Я же утверждаю, что это — мягко выражаясь — злоупотребление словом. Можно ли действительно народ, состоящий из крестьян, ремесленников, горожан, культурных людей, одним росчерком пера выселить в месопотамские пустыни и степи, в бескрайний песчаный океан, из которого бегут даже племена бедуинов? Но вряд ли вы задались такой целью. Слово «переселение» — постыдная маскировка. Депортация организована властями так, что несчастные через неделю погибают в пути от голода, жажды и болезней или сходят с ума; курдам и бандитам, да и самим солдатам разрешено убивать юношей и мужчин, оказывающих сопротивление, а девушки и женщины обречены на бесчестие или угон.
Генерал вежливо и чрезвычайно внимательно слушает, но досадливое выражение его лица говорит: «Эту нудную болтовню мне приходится слушать по десять раз в день». Кажется, он больше занят своими манжетами: то и дело оправляет их белой женственной рукой.
— Весьма прискорбно! Однако командующий большой армией отвечает за безопасность района военных действий.
— Район военных действий! — вскрикивает Лепсиус, но тут же спохватывается и пробует говорить так же спокойно, как Энвер. — Район военных действий — вот единственный новый аргумент. Все остальное
— Зейтун, государственная измена, интриги, — все это уже было. Такие средства Абдул Гамид использовал мастерски, и вы хотите, чтобы армяне всему этому верили? Я старше вас, ваше превосходительство, и я уже пережил все это на месте событий. Но когда я вспоминаю прошлое, я готов многое простить старому грешнику. Он был дилетантом, невинным младенцем, если сравнить его приемы с новыми методами депортации. Но ведь ваша партия захватила власть, чтобы на смену кровавому режиму старого султана пришли справедливость, прогресс и всеобщее единство. Об этом, ваше превосходительство, говорит ведь и название вашего комитета.
Это смелый, но опрометчивый удар. Секунду Иоганнес Лепсиус ждет, что военный министр встанет и прекратит разговор. Но Энвер спокойно сидит на месте, и его сияющая любезность ничуть не омрачена. Он даже доверительно наклоняется к собеседнику:
— Я задам вам встречный вопрос, господин Лепсиус. К счастью, у Германии нет или совсем мало внутренних врагов. Однако предположим, обстоятельства изменились: ей угрожают внутренние враги, скажем французы в Эльзасе, поляки, социал-демократы, евреи, и их значительно больше, чем сейчас. Разве в этом случае вы, господин Лепсиус, не одобрили бы любые меры, которые освободили бы от внутренних врагов вашу страну, ведущую тяжкую борьбу и осажденную бесчисленными внешними врагами? Разве вы и тогда сочли бы чрезмерной жестокостью, если бы опасную для положительного исхода войны часть населения попросту выслали бы в отдаленные, безлюдные районы?
Иоганнесу Лепсиусу приходится держать себя в узде, чтобы не сорваться, не вскочить с места, размахивая руками.
— Если бы правители моего народа, — почти кричит он, — несправедливо, бесчеловечно — он чуть не сказал: «не по-христиански» — поступили бы со своими иноплеменниками или инакомыслящими, я бы тотчас же отрекся от Германии и переселился в Америку!
Энвер-паша широко раскрыл глаза:
— Можно пожалеть о Германии, если там еще кто-то рассуждает, как вы! Это было бы признаком того, что у вашего народа не хватает сил осуществлять свою национальную волю.
В эту минуту пастора охватывает невероятная усталость. Она вызвана сознанием, что этот маленький решительный человечек по-своему прав. Жестокая мудрость мира всегда берет верх над Христом. Но самое горькое, что на мгновение Лепсиус поддался доводам Энвера, и они ослабили его боевой дух. Камнем на сердце легла мысль о том, что судьба его собственной родины во мраке. Он шепчет:
— Ваше сравнение ничем не обосновано.
— Разумеется, не обосновано. Но говорит в нашу пользу. Ибо нам, туркам, во сто крат труднее, чем немцам, дается самоутверждение.
Лепсиус в приступе мучительной рассеянности вынимает из кармана носовой платок, держит его в руках словно белый флаг парламентера.
— Сейчас речь идет не о защите от внутреннего врага, а о планомерном истреблении другого народа.
Он говорит вяло, с паузами, хладнокровие Энвера его угнетает, он обводит усталыми глазами кабинет, портреты героев. Уж не стоит ли там где-нибудь монсеньер Завен, патриарх? Лепсиус тотчас же вспоминает, что должен говорить об «экономике». Он собирается с силами для очередного рывка.
— Ваше превосходительство, я не так дерзок, чтобы злоупотреблять вашим временем ради пустых разговоров. Я осмелюсь привлечь ваше внимание к неприятным обстоятельствам, которые вам, вероятно, не вполне ясны, и это понятно, если учесть, какое бремя обязанностей несет главнокомандующий. Возможно, что я лучше вашего знаю жизнь внутри страны, в Анатолии, Сирии, так как я многие годы работал там в самых трудных условиях.
Чувствуя, что время истекает, Лепсиус торопливо излагает свои тезисы. Без армянского народа турецкое государство потерпит крах в области экономики и культуры, а следовательно, и в войне. Почему? Он не станет говорить о торговле, которая на девяносто процентов находится в христианских руках. Его превосходительство знает так же хорошо, как и он, Лепсиус, что всем импортом ведают армянские фирмы и что, следовательно, только эти фирмы могут обеспечить решение важнейшие задач, связанных с ведением войны, например снабжение сырьем и фабрикатами. Достаточно назвать всемирно известную фирму «Аветис багратян и наследники», у кторой есть филиалы, конторы, представительства а двенадцати европейских городах, уничтожить такое предприятие гораздо легче, чем найти ему замену. Что же касается положения внутри страны, то он, Лепсиус, многo лет назад убедился, что у армян сельское хозяйство находится на неизмеримо более высоком уровне, чем у турок. Уже в те годы киликийские армяне закупили в Европе сотни молотилок и паровых плугов: вот они и дали туркам повод для погрома: тypки не только убили в Адане десять тысяч человек, но и разбили на куски молотилки и паровые плуги. В этом, и ни в чем другом, — источник всех бед. Десятки лет армянский народ, эта наиболее культурная и деятельная часть населия Оттоманской империи, прилагает гигантские усилия, чтобы избавить страну от древнего натурального хозяйства и приобщить ее к новому миpy современного земледелия и начинающейся индустриализации. И именно из-за своей благословенной, пионерской деятельности он становится жертвой мести насильников и ленивцев. Предположим, ваше превосходительство, что находящиеся сейчас в руках армян ремесла, промыслы, кустарные предприятия перейдут в руки турок. Но кто заменит многочисленных армянских врачей, получивших образование в Европе и лечащих турок так же добросовестно, как и своих соплеменников? Кто zамeнит многочисленных инженеров, адвокатов, учителей, чей неустанный труд движет страну вперед? Ваше превосходительство возразит мне, что в случае необходимости можно обойтись и без интеллекта. Но без желудка не проживешь. Между тем у Турции вырезают желудок в надежде, что она выдержит такую операцию!
Чуть склонив голову набок, Энвер-паша учтиво выслушивает эту речь до конца. Внешний облик Энвера безупречен: блистательный, молоцеватый, xоть и втайне скованный внутренней неуверенностью, он под стать его мундиру, на котором нет ни единой не предусмотренной портные складки. Зато пастор уже не владеет собой. Он в поту, галстук съеxaл набок, рукава рубашки смялись. Генерал скрестил свои короткие, но стройные ноги. Блестящие лакированные сапоги сидят на них, как на сапожных колодках.
— Вы говорите о желудке, господин Лепсиус, — ласково улыбается он, — что ж, возможно, у Турции после войны будет пустой желудок.
— У нее совсем не будет желудка, ваше превосходительство!
Не обижаясь, генералиссимус продолжает:
— Турецкий народ — это сорок миллионов человек. Попробуйте, господин Лепсиус, стать на наше место. Разве это не великий и благородный политический замысел — сплотить сорок миллионов человек и основать национальное государство, которое когда-нибудь станет играт в Азии такую же роль, какую играет Германия в Европе? Страна ждет этого. Мы только должны взяться за дело. У армян, бесспорно, многочисленная интеллигенция, и это вызыват тревогу. Вы в самом деле сторонник подобного рода интеллигенции, господин Лепсиус? Я лично — нет! У нас, турок, мало таких интеллигентов. Зато мы древняя героическая раса, приzваnная основать великое государство и властвовать в нем. А через препятствия мы просто пepешагаем.
Лепсиус судорожно сжимает руки, но не пpоизносит ни слова.
Этот распоясавшийся, избалованный мальчишка — неограниченный властелин огромной державы. В его красиво вылепленной маленькой головке обольстителя роятся цифры, которые изумили бы каждого, знающего истинное положение вещей. Пастора Энвер не может ввести в заблуждение, так как тот достоверно знает, что в Анатолии не наберется и шести миллионов чистокровных турок. Если поискать в северной Персии, на Кавказе, Кашгаре и в Туркестане, то вместе с тюркскими племенами, живущими в шатрах, и конокрадами, кочующими по степи, они едва ли составят двадцать миллионов. Какие иллюзии порождает дурман национализма!
И в то же время Лепсиус чувствует жалость к этому щуплому богу войны, к этому инфантильному антихристу.
Неожиданно для себя он говорит проникновенным, тихим голосом:
— Ваше превосходительство, вы хотите основать новую империю. Но под фундаментом ее будет лежать труп армянского народа. Принесет ли это вам счастье? Не лучше ли изыскать мирное решение сейчас?
И тут Энвер-паша впервые раскрывает глубокую и истинную суть происходящего. Глаза его смотрят непреклонно и холодно, сдержанная улыбка сошла с лица, и вдруг он скалится, показывая большие, хищные зубы.
— Между человеком и чумной бациллой мир невозможен, — говорит он.
Лепсиус немедленно переходит в наступление:
— Так вы откровенно признаете, что намерены использовать войну для поголовного истребления армянского народа?
Генерал, безусловно, зашел слишком далеко. Он тут же отступает, снова замыкается в неприступной крепости своей обязательной необязательности.
— Мое личное мнение и мои замыслы полностью отражены в коммюнике, опубликованном нашим правительством. Мы действуем ныне исходя из требований войны и необходимой самообороны. До этого мы достаточно долго следили за ходом событий. Подданные государства, ставящие своей целью его разрушение, караются всюду по всей строгости закона. Так что наше правительство действует в согласии с законом.
Опять все сначала! У Лепсиуса вырвался стон. В ушах звучит голос монсеньера Завена: «Не морализировать? Сохранять деловой тон! Аргументы!» О, если бы он был способен, пуская в ход острые как меч аргументы, сохранять деловой тон! Его нервы напряжены до предела уже хотя бы оттого, что он не может вскочить, прикован к креслу. Ему, прирожденному оратору, привыкшему говорить с церковной кафедры и на собраниях, нужно пространство, он должен свободно двигаться!
— Ваше превосходительство, — он поднес руку к своему прекрасному лбу, — я не буду сейчас высказывать общеизвестные истины, говорить, что нельзя заставлять весь народ расплачиваться за происки отдельных людей; нет, я не стану спрашивать, почему обрекают на мучительную смерть женщин и детей, маленьких детей, — таким ребенком были когда-то и вы. Их зверски уничтожают, принося в жертву политике, тогда как о политике они и слыхом не слыхали. Ваше превосходительство! Я хотел бы, чтобы вы подумали о вашем будущем и о будущем вашего народа. Когда-нибудь придет к концу и эта война. И тогда Турции придется вести мирные переговоры. Да будет этот день счастливым для всех нас! Но, если этот день окажется несчастливым, что тогда, ваше превосходительство? Не должен ли ответственный руководитель страны заранее подумать о том, как сложатся обстоятельства при неблагоприятном исходе войны? В каком положении окажется турецкая делегация на мирных переговорах, если ее встретят вопросом: «Где брат твой Авель?». Пренеприятное положение! И вот тогда-то державы-победительницы, памятуя о великой вине Турции, беспощадно разделят добычу, от чего избави нас бог! Каково придется тогда верховному руководителю народа, генералу Энверу-паше, принявшему на себя всю полноту ответственности, генералу, чья власть была безгранична? Как тогда оправдается он перед своим народом?
Лицо Энвера-паши принимает мечтательное выражение, и он отвечает без всякой иронии:
— Благодарю за превосходно сформулированное предупреждение. Однако тот, кто ввязывается в политику, должен обладать двумя качествами. Во-первых, известным легкомыслием, или, если угодно, презрением к смерти, что, пожалуй, одно и то же; во-вторых, нерушимой верой в правильность своих решений, если уж он их принял.
Пастор Лепсиус встает. Он почти по-восточному скрестил руки на груди. Посланный богом ангел-хранитель армянского народа имеет жалкий вид. Носовой платок высунулся из кармана, одна штанина завернулась до колена, галстук съехал набок. И стекла пенсне, должно быть, запотели.
— Заклинаю вас, ваше превосходительство, — он склоняется перед генералом, который остался сидеть, — сделайте так, чтобы сегодня с этим было покончено! Вы дали внутреннему врагу — врагом, впрочем, не являющемуся — такой урок, какого в истории не найти. Сотня тысяч людей мучаются и умирают на проселочных дорогах Востока. Положите этому сегодня же конец! Прикажите приостановить новые распоряжения о выселении. Я знаю, что еще не все вилайеты и санджаки опустошены. Если вы ради германского посла и ради господина Моргентау откладываете большие депортации в западной части Малой Азии, то пощадите ради меня Северную Сирию, Алеппо, Александретту и побережье! Скажите: довольно! И я, вернувшись в Германию, буду славить ваше имя!
Генералиссимус несколько раз вежливо указывает на стул, но пастор не садится.
— У вас, господин Лепсиус, преувеличенное представление о моих полномочиях, — заявляет наконец он. — Осуществлять подобные правительственные решения — функция министра внутренних дел.
Немец сбрасывает пенсне, так что становятся видны его покрасневшие глаза.
— Об этом я и веду речь. Не министр и не нали или мутесариф осуществляют приказания, а жестокие, бессердечные мелкие чиновники и унтер-офицеры. Разве вы или министр хотите, чтобы женщины рожали на дорогах и их, только что родивших, гнали дубинками дальше? Разве по вашему желанию целые участки дорог заражены разлагающимися трупами, а Евфрат запружен мертвецами? Да, мне известно, что именно так проводятся в жизнь инструкции.
Генерал, кажется, склонен пойти немцу навстречу:
— Я ценю вашу осведомленность о положении в стране. Я отнесусь с вниманием к вашим письменным предложениям о том, как все это улучшить.
Но Лепсиус простирает руки:
— Пошлите меня в глубь страны! Это и есть мое первое предложение! Даже старый султан не отказывал мне в подобной просьбе. Дайте мне полномочия организовать перевозку ссыльных. Господь пошлет мне сил, а такой опыт, как у меня, едва ли есть у кого другого. Мне не нужно ни пиастра от турецкого правительства. Деньги, сколько понадобится, я раздобуду. Немецкие и американские благотворительные учреждения меня поддерживают. Мне уже удалось однажды организовать помощь в широких масштабах. Я основал много сиротских приютов и больниц, помог оборудовать свыше пятидесяти хозяйственных предприятий. Я и сейчас, несмотря на войну, сделаю не меньше. Через два года вы сами, ваше превосходительство, будете мне благодарны.
На этот раз Энвер-паша слушал не только учтиво, но и с напряженным вниманием. Но и Лепсиус на сей раз увидел такое, с чем никогда в жизни не встречался. Мальчишеское лицо генерала исказилось вдруг не выражением язвительной жестокости н цинизма, нет! Полярным холодом повеяло от человека, «преодолевшего всяческую сентиментальность», от человека, недоступного чувству вины, мукам совести. Лепсиус смотрит на красивое, тонкое лицо человека незнакомой, но ошеломительной породы, видит перед собой олицетворение страшной, почти невинной примитивности, полного безбожия. И какой же силой, значит, оно обладает, если не испытываешь к нему ненависти!
— Ваши благородные намерения, — говорит с признательностью Энвер, — заинтересовали меня, но я, разумеется, должен их отклонить. Высказанные вами пожелания как раз и показали мне, что мы до сих пор друг друга не понимали. Если я разрешу иностранцу оказывать армянам помощь, я создам прецедент, который можно истолковать как признание права на вмешательство иностранцев, а значит, н иностранных держав. Таким образом я свел бы к нулю всю мою политику, которая должна проучить армянский народ, показать ему, к каким последствиям ведет тяга к иностранному вмешательству. Армяне тоже ничего бы не поняли: сначала я их наказываю за изменнические стремления и надежды, а потом вдруг присылаю к ним одного из самых влиятельных их друзей, чтобы вновь пробудить эти стремления и надежды. Нет, господин Лепсиус, это невозможно, я не могу разрешить иностранцу оказывать этим людям благодеяния. Армяне только в нас должны видеть своих благодетелей.
Пастор валится в кресло. Все пропало! Полный крах! Говорить больше не о чем. Был бы этот человек только злым, хотя бы даже самим сатаной. Но он не злой и не сатана, в нем есть даже что-то по-детски симпатичное, в этом беспощадном организаторе массовых убийств.
Лепсиус задумался и не сразу постиг всю наглость сделанного Энвером предложения, которое тот изложил в доверительном тоне:
— Я делаю вам контрпредложение, господни Лепснус. Соберите деньги у ваших благотворительных обществ в Америке и в Германии, много денег. Эти суммы затем принесите мне. Я их употреблю в полном согласии с вашими планами и по вашему указанию. Но ставлю вас в известность, что не потерплю никакого контроля со стороны немца или другого иностранца.
Не будь Лепсиус так ошеломлен, он бы расхохотался. Смех разбирает при мысли, как употребили бы в Турции по указанию Энвера-паши собранные пастором деньги.
Лепсиус молчит. Он потерпел поражение. Правда, и до беседы он был настроен безнадежно, однако сейчас ему кажется, что весь мир рухнул. Чтобы не совсем потерять лицо, пастор набирается духу, приводит себя в порядок, несколько раз вытирает носовым платком лоснящийся лоб и встает.
— Я не хочу думать, ваше превосходительство, что этот час, который вы мне подарили, будет вовсе бесплоден. В Северной Сирии, на побережье, живут еще сотни тысяч христиан, вдали от всех районов военных действий. Убежден, что ваше превосходительство сочтет целесообразным воздержаться от бессмысленных мероприятий.
Юный Марс снова скалится, обнажает в улыбке зубы.
— Будьте уверены, господин Лепсиус, что наше правительство избегает излишней жестокости.
Как всегда в подобных политических беседах, последние реплики с обеих сторон — чистая формальность, пустая комедия, цель которой оставить встречу незавершенной. Энвер-паша не сделал ни малейшей уступки. Что следует считать «излишней жестокостью» — осталось на его усмотрении. Но и Лепсиус говорил сознавая, что это пустые слова, нужные только как концовка.
В отличие от Лепсиуса генерал сейчас особенно изящен и подтянут. Он пропускает гостя вперед и даже делает вместе с ним несколько шагов; затем несколько удивленно, но бесстрастно смотрит вслед пастору, который, пошатываясь, словно слепой, ощупью бредет по анфиладе комнат, сквозь двери с колышащимися занавесями.
Энвер-паша входит в апартаменты Талаата-бея.Чиновники вскакивают. Лица сияют восторгом. Еще не угасла та почти мистическая любовь, которую питают даже канцелярские крысы к пленительному богу войны. Из уст в уста передаются сотни легенд, прославляющих его безумную храбрость. Когда во время войны в Албании взбунтовался артиллерийский полк, Энвер с сигаретой в зубах встал перед стволом гаубицы и крикнул бунтовщикам: «Стреляйте!»
На его холеном лице народ видит отблеск сияния мессии, он посланник бога, который воскресит империю Османа, Баязета и Сулеймана.
Энвер весело здоровается с чиновниками. Бурный восторг. Угодливые руки экзальтированных поклонников спешат одну за другой распахнуть перед ним двери канцелярских помещений, ведущих в кабинет Талаата-бея.
Для громоздкой фигуры министра кабинет слишком мал. Когда этот богатырь встает из-за стола — вот как сейчас, — он заслоняет собой все окно. Крупная голова Талаата на висках седая. Восточного склада лицо, мясистые губы, черные как смоль усики. Уголки стоячего воротника сжимают тяжелый двойной подбородок. Выпирающее брюшко обтянуто пикейным жилетом, белизна которого, должно быть, символизирует чистосердечие. Когда Талаат-бей встречается со своим соратником по дуумвирату, у него неизменно возникает потребность своей могучей медвежьей лапой отечески погладить по плечу этого юного баловня судьбы. И всякий раз этому дружескому жесту мешает излучаемая Энвером непроницаемая застенчивость.
При всем том Талаат обладает кипучей энергией; он светский человек и оратор, отличающийся шумным апломбом и способный припереть к стенке хоть пять дипломатов зараз; а народный кумир Энвер, супруг принцессы, султанской дочери, иной раз на большом приеме стоит в стороне один, смущенный, задумчивый.
Талаат опускает свою огромную мясистую руку и ограничивается вопросом:
— Был у тебя немец?
Энвер-паша смотрит на Босфор, на его плещущие волны, на снующие пароходики и игрушечные киики, на кипарисы и развалины, которые сейчас кажутся нереальными, плохо нарисованными декорациями. Затем оборачивается и оглядывает пустой кабинет; взгляд его останавливается на старом телеграфном аппарате, который, как драгоценная реликвия, стоит на покрытом ковровой скатертью столике. На этом жалком аппарате мелкий почтовый служащий, телеграфист Талаат выстукивал азбуку Морзе, пока резолюция Иттихата не возвысила его до положения видного государственного деятеля в царстве калифа. Пусть каждый посетитель воздаст должное, дивясь этому убедительному свидетельству головокружительной карьеры. Вот и Энвер благожелательно и долго рассматривает многоговорящий аппарат прежде чем ответить на вопрос Талаата.
— Да, тот самый немец. Пытался припугнуть рейхстагом.
Из этого замечания можно заключить, сколь прав был патриарх Завен, предупреждая Лепсиуса, что всякие уговоры и призыв к человеческим чувствам с самого начала обречены на неудачу.
Секретарь приносит пачку депеш, которые Талаат подписывает стоя. Не отрывая глаз от бумаг, он говорит:
— Эти немцы боятся быть скромпрометированными соучастием. Но им еще придется обращаться к нам с просьбами почище, чем хлопоты об армянах.
Разговор о депортации на этом бы и кончился, если бы Энвер не кинул любопытный взгляд на телеграммы. Талаат перехватил этот взгляд и отодвинул бумаги:
— Подробные инструкции для Алеппо! Думаю, дороги уже освободились. В ближайшие недели можно будет отправить этапы из Алеппо, Александретты, Антиохии и со всего побережья.
— Антиохии и побережья? — переспрашивает Энвер и, кажется, хочет сделать какое-то замечание. Но ни звука не произносит и только пристально следит за толстыми пальцами Талаата, который в каком-то исступлении подписывает бумаги, одну за другой. Те же толстые, грубые пальцы написали незашифрованный приказ, адресованный всем вали и мутесарифам. Приказ гласил:
«Цель депортации — уничтожение».
Быстрый и энергичный росчерк свидетельствует о непреклонности, не знающей сомнений.
Министр расправляет спину, все свое грубо сколоченное тело.
— Так! Осенью я смогу сказать всем этим людям напрямик: La question armenienne n’existe pas*.
__________________________
* Армянский вопрос больше не существует (франц ).
__________________________
Энвер стоит у окна, он ничего не слышит. Думает ли о доставшихся ему владениях калифа, которые простираются от Македонии до передней Индии? Озабочен ли снабжением армии боеприпасами? Или мечтает о новых приобретениях для своего сказочного дворца на Босфоре? B огромном бальном зале он велел поставить свадебный трон, который принесла в приданое Наджийе, дочь султана. Четыре колонки из позолоченного серебра поддерживают звездное небо над троном — балдахин из византийской парчи.
С того дня, как почтенный вали Алеппо Джелал-бей отказался выполнить в подчиненном ему районе правительственный приказ о депортации, с того весеннего дня ничто больше не тормозило антиармянскую политику Энвера и Талаата; отныне все шло гладко, без чрезвычайных происшествий и нежелательных осложнений. Сначала, согласно установленному, тщательно продуманному порядку действий, каждый губернатор получал извещение из министерства, затем в определенный срок следовали приказы о проведении соответствующих мер. В виде исключения бюрократическая машина работала удивительно аккуратно, на радость чиновничьему сердцу. Получив надлежащую бумагу из министерства, вали отдельных провинций немедленно созывали на срочное совещание мутесарифов — начальников санджаков, которые входили в состав вилайета. К участию в совещании привлекались и высшие военные чины района. Открывал заседание его превосходительство вали, паша такой-то, речью примерно такого содержания:
— Господа, присутствующие на данном совещании имеют в своем распоряжении четырнадцать дней, дабы провести в жизнь указанные мероприятия. По прошествии этого срока последний эшелон депортируемого населения должен быть — живой или мертвый — за пределами вилайета. Возлагаю на вас ответственность за безотлагательное и радикальное выполнение приказа, хотя бы потому, что лично отвечаю за это перед господином министром внутренних дел.
Засим совещание обсуждало выработанный губернским управлением план депортации. Мутесарифы выступали с возражениями и поправками, генерал сообщал, какое количество солдат и заптиев командирует для конвоирования ссыльных. Примерно через час отзаседавшие вольны были отправиться в баню или кофейню, если только вали не давал тут же банкет.
Мутесарифы отбывали в свои резиденции. Там повторялась та же игра. Они в свою очередь созывали на совещание каймакамов — управляющих округами, из которых состоял санджак. К участию в совещании опять же привлекался местный военный комендант, но, разумеется, не в чине генерала. Теперь план разрабатывался применительно к местным условиям. Поэтому совещание в санджаке длилось дольше, чем предыдущее, проходившее на более высоком уровне. Отзаседав, господа эти тоже отправлялись в кофейню или баню, а по поводу «армянской сволочи, которая в разгар войны доставляет столько хлопот», изъяснялись на жаргоне турецкой черни.
Затем наступал черед каймакамов. Каймакамы собирали в окружных городах начальников районов — мюдиров; только эти заседания уже не именовались торжественно «совещаниями». Мюдиры были почти сплошь молодые люди, за исключением иных седовласых, чья карьера остановилась на чине майора гражданской службы. Каймакамы повторяли то же самое, что сказал вали мутесарифам, а Мутесарифы — каймакамам, правда не в столь изысканных выражениях:
— Вам дается столько-то дней сроку. К концу этого срока последнее стадо нечестивых свиней должно покинуть пределы нашего округа. Операция должна сойти без сучка, без задоринки. Отвечаете за это вы. Кто не справится, будет отдан под суд. У меня нет ни малейшего желания за чужие грехи быть уволенным на пенсию.
Нелегко приходилось мюдирам, проводникам этих репрессий. Нахиджие, подведомственные им округи, охватывали большие пространства, железнодорожного сообщения там почти не было, телеграф лишь в немногих местах, а поездка в колесном экипаже по ужасающим дорогам и горным тропам сущая пытка, так что мюдирам ничего другого не оставалось, как день и ночь скакать верхом, чтобы каждую деревню, каждый клочок земли, где жили армяне, своевременно поднять на ноги. Легко было вали, мутесарифу, каймакамам приказывать и возлагать ответственность. В городах это ведь детская игра. Другое дело, ежели под вашим началом девяносто семь усадеб, деревень, поселков, хуторов. Иной мюдир, если только он не был кудесником или законопослушным педантом, попросту решал пренебречь той либо другой отдаленной деревушкой. Многие мюдиры так и поступали, движимые натуральной ленью, ибо лень — один из важнейших стимулов человеческой деятельности. В других начальниках добродушная нерадивость сочеталась с умением обделывать под шумок свои делишки. Готовность «пренебречь мелочами» иногда хорошо оплачивалась, ибо армянский «маленький человек» и даже крестьянин далеко не беден.
Такие исключительные случаи нарушения служебного долга представляли опасность лишь там, где был жандармский пост. Но заптии и сами не прочь были поживиться. И что может быть прибыльнее дозволенного мародерства, раз власти закрывают на это глаза? Правда, имущество депортированных приказано было сдавать в казну. Но казна хорошо знала, что не в состоянии реализовать свои законные притязания и что ей выгоднее поддерживать служебное рвение исполнителей ее приказов.
В то время как в селамликах, кофейнях, банях и прочих общественных заведениях местный свет, иначе говоря те, кто привык читать газеты, обладал кое-каким запасом иностранных слов, не ходил в старинный турецкий театр теней, карагёз, зато посмотрел в Смирне или в Стамбуле несколько французских комедий, да к тому же еще знал имена Бисмарка* и Сарры Бернар**, — в то время как эти «образованные», сей прогрессивный средний класс безоговорочно принимал антиармянскую политику Энвера, простой турецкий человек, будь он из городских низов или крестьянин, держался совсем по-другому. Часто мюдир, привезший в деревню приказ о депортации, смотрел, не веря своим глазам, как турки и армяне собирались толпой и плакали вместе. Случалось ему с удивлением наблюдать и такое зрелище: у армянского дома плачет семья соседей-турок и не только напутствует благословленном «храни вас Аллах» застывших в скорби изгнанников, которые не оглядываясь, с сухими глазами переступают порог старого своего дома, но и дает им в дорогу еду, одаривает такими ценными подарками, как коза или вьючный мул. И мюдиру доводилось порой видеть, как такая турецкая семья шла с депортированными много километров по пути изгнания. Бывало, соплеменники мюдира бросались к его ногам и молили:
— Оставь их с нами! Они не нашей веры, но они хорошие. Они нам братья. Оставь их с нами!
__________________________
Но что толку? Даже самый терпимый мюдир соглашался на это разве что в одной или двух безымянных, глухих деревушках, втайне давая возможность этим крохам отверженной расы влачить жизнь под гнетом смертельного страха.
И вот они уходили, оступаясь, по сельским тропинкам, сворачивали на колесную дорогу, сливались на проселках с другими изгнанниками, чтобы спустя много дней выйти наконец на широкое шоссе, ведущее через Алеппо на юго-восток, в пустыню.
Монотонное шарканье миллионов ног, какого Земля от века не слышала.
Поход этой армии страдальцев был планирован и осуществлен с поистине стратегической предусмотрительностью. Об одном только забыли закулисные стратеги: о довольствии этой армии. В первые дни еще выдавали немного хлеба и булгура*, но тогда еще не иссякли собственные припасы депортированных. В те первые дни каждый взрослый ссыльный имел право получить у онбаши (так назывался каптенармус, унтер-офицер эшелона) двенадцать пара’**, — причитающиеся ему по закону деньги. Однако большинство не решалось обращаться с таким требованием, боясь навлечь на себя ненависть всесильного унтера; к тому же при тогдашней дороговизне за двенадцать пара можно было в лучшем случае купить несколько апельсинов или куриное яйцо.
Час от часу все изможденней становились лица, все неверней миллионный шаг. Вскоре из недр этого ползучего существа доносились лишь прерывистые вздохи, кашель, стоны, иногда дикий, захлебывающийся вскрик. Постепенно это существо стало разлагаться. Люди все чаще валились с ног и погибали в придорожных канавах, куда их сталкивали конвойные. На спины замедливших шаг людей со свистом обрушивались заптиевские дубинки. Заптии неистовствовали. Им тоже приходилось жить собачьей жизнью, покуда они не сдавали этап на границе своего уезда ближайшему жандармскому командованию. На первых порах еще велись списки депортированных. Когда же смертные случаи и болезни участились и все больше мертвецов и полумертвых — главным образом детей — конвой сбрасывал в канавы, регистрировать наличный состав стало занятием крайне обременительным, и онбаши отменил «эту писанину».
Да и кто спросит, чьи тела истлевают здесь в чистом поле? Кто отдал здесь богу душу? Саркис ли, Астхик или Апет, Ануш, Вардуи или Хорен?
Но не все заптии были свирепыми зверьми. Можно даже допустить, что среди них попадались и незлые люди. Но что было делать такому заптию? Ему дан строгий приказ к такому-то часу доставить это людское стадо в такое-то место. Он всем сердцем понимает мать, которая с воем бросается на дорогу и ногтями царапает землю, тщится вытащить свое мертвое дитя из канавы. Нсоикакие уговоры не помогают. Проходят минуты за минутами, а до конечного пункта еще двенадцать километров.
Колонна остановилась. Искаженные лица. Тысячеустый безумный вопль.
Почему же эта людская масса, как она ни ослабла, не набросится на этого конвоира и его подручных, не разоружит их, не растерзает? Должно быть, жандармы боялись такого взрыва ярости, тут бы им и пришел конец. И вот один жандарм стреляет. Другие обнажают сабли, колют, режут острыми клинками безоружных. Тридцать, сорок мужчин и женщин корчатся на земле, истекают кровью. И от вида этой крови возбужденные палачи хмелеют, их охватывает древняя исступленная жажда познать женщин ненавистной расы. Силой овладевая беззащитной женщиной, они словно бы совершают насилие не только над человеком, но и над богом врага.А потом заптии и сами не помнят, как это случилось.
Ковер-самоход, сотканный из кровавых человеческих судеб.
Всегда одно и то же. На вторые сутки всех трудоспособных мужчин отделяют от остальных. Вот один из них — сорокашестилетний, хорошо одетый; он инженер; от семьи его отогнали силой, пустив в ход ружейные приклады. Младшей дочке этого человека — всего полтора года. Он зачислен в иншаат-табури — дорожно-строительный отряд. Пошатываясь, бредет он в длинной колонне мужчин и, как помешанный, беспрерывно бормочет:
— Я же уплатил бедел... уплатил бедел...
Хватает за руку соседа по шеренге. От нестерпимой душевной боли его трясет как в лихорадке.
— Такого красивого ребенка ты, верно, в жизни не видел. Глаза у нее огромные, что твои блюдца. Если б я мог, я бы змеею, на брюхе пополз за нею.
И снова бредет, оступаясь, одинокий, замкнувшийся в своем горе.
Вечером на склоне холма — ночлег; спят на голой земле. Инженер как будто тоже уснул.
Глубокой ночью он будит того же соседа:
— Ну вот они все и умерли, — говорит он. Теперь он спокоен.
В другом эшелоне шагает юная пара — жених и невеста. У жениха пробивается первый пушок над губой. Им грозит разлука — здесь тоже будут отбирать трудоспособных мужчин. Девушке приходит в голову спасительная мысль: переодеть суженого в женское платье. Хитрость удается. И эти двое детей смеются, радуясь в простоте душевной удачному фокусу с переодеванием. Спутники предостерегают их: не рано ли радоваться? Вблизи небольшого города им встречаются чете*, пришлая разбойничья шайка, вооруженные бандиты, занятые веселой охотой на женщин. В число отобранных попадает и юная невеста. Она прижимается к жениху:
— Бога ради, оставьте меня с ней. Моя сестра глухонемая, она не может без меня обходиться!
— Пустяки, джанум! Красотка тоже пойдет с нами.
Их волокут в какую-то грязную трущобу. А там все становится ясно. Юношу убили сразу. Отрезали ему член, засунули трупу в рот. Губы юноши были еще подкрашены хной, чтоб больше походить на девушку. После чудовищного надругательства над девушкой ее, голую, привязали к мертвому жениху: лицом к лицу — так чтобы окровавленный член касался ее лица.
...Ковьр-самоход, сотканный из человеческих судеб, который никому не дано разъединить и распутать...
Еще одна мать. Много дней несет она в мешке за плечами свое умершее от голода дитя. Несет до тех пор, пока ее родственники, не в силах терпеть трупный смрад, не жалуются заптиям.
А вот безумные матери из Кемаха. Песнопения их далеко разносятся над Евфратом; глаза их сияют, они бросают со скалы сроих детей в реку, словно совершают угодное богу дело.
Вот священник, вардапет. Он становится на колени и, плача, молит мюдира:
— Сжалься, эфенди, над этими невинными!
Но мюдир обязан отвечать как ведено:
— Не вмешивайся в политику! С тобой я имею право вести разговор только о церковных делах. Правительство уважает церковь.
Во многих эшелонах не происходило ничего чрезвычайного, никаких достойных упоминания ужасов — только голод, жажда, стертые в кровь ноги, болезни.
Но вот однажды в Мараше перед входом в госпиталь стояла немецкая сестра милосердия, она пришла на дежурство. Мимо госпиталя тянулась длинная безмолвная вереница ссыльных армян. Сестра милосердия стояла как прикованная, пока последний изгнанник не скрылся из виду. Она испытала нечто такое, чему и сама не находила слов: не жалость, нет! И не ужас, а какое-то неведомое прежде высокое чувство.
Вечером она писала родным:
«Я встретила большую колонну депортированных армян, они недавно высланы из своих деревень и в относительно хорошем состоянии. Мне пришлось долго ждать, пока вся колонна прошла. Я никогда не забуду этих минут. Мужчин немного, больше — женщины и дети. Многие — светловолосые, с большими голубыми глазами, и смотрят на нас так сурово и с такой естественной величавостью! Так, верно, смотрят ангелы на Страшном суде».
А бедные эти ангелы Страшного суда брели из Зейтуна, Мараша, Айнтаба и из вилайета Аданы; они шли с севера — из Сиваса, Трапезунда, Эрзерума; с востока — из Карпута и заселенного курдами Диарбекира, из Урфы и Битлиса. По ту сторону Тавра, не доходя до Алеппо, все эти эшелоны сплетались в единый бесконечный ползучий человеческий ковер.
Однако в самом Алеппо не происходило ничего, как и в многолюдных санджаках и казах вилайета. В мире и неприкосновенности раскинулось побережье, высился Муса-даг. Казалось, он знать не знает о страшном шествии, проходившем не так уж далеко от него.
Мерси,эту часть я уже прочла самостоятельно!А что ты посоветуешь мне прочесть ещё о геноциде???
Мерси,эту часть я уже прочла самостоятельно!А что ты посоветуешь мне прочесть ещё о геноциде???
Zaydi v sayt http://www.genocide.ru/ tam esti chto prochitati o genotside.:huh:
Zaydi v sayt http://www.genocide.ru/ tam esti chto prochitati o genotside.:huh:
ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА
Даштенц Хачик Зов пахарей
Маари Г.Горящие сады
Севак Паруйр
Неумолкаемая колокольня: трезвон геноцида
Zdesi toje mojesh prochitati http://www.armenianhouse.org/genocide-ru.html
ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА
Даштенц Хачик Зов пахарей
Маари Г.Горящие сады
Севак Паруйр
Неумолкаемая колокольня: трезвон геноцида
Zdesi toje mojesh prochitati http://www.armenianhouse.org/genocide-ru.html
http://www.genocide.ru/lib/nersisyan/169-175.htm#171
Джованни Гуайта "Крик с Арарата"
Спасибо большое!!!
:caxik: :blush:
Powered by vBulletin® Version 4.2.2 Copyright © 2025 vBulletin Solutions, Inc. All rights reserved.